Около двух лет после окончания Первой мировой войны я эпизодично продолжал изучать историю искусства и философию в Венском университете. Душа моя не лежала к учебе, и спокойная академическая карьера казалась мне непривлекательной. Я ощущал страстное желание крепко ухватиться за жизнь, войти в нее без замысловатой фальши всяких искусственных барьеров, которые выстраивают вокруг себя чрезмерно бдительные люди; я хотел самостоятельно найти путь к духовному порядку вещей, который, как я понял для себя, непременно существует, хотя я пока ещё не мог различить.

Совсем не просто выразить словами, что именно я тогда подразумевал под «духовный порядком»; безусловно, мне не приходило в голову рассматривать этот вопрос в традиционной религиозной манере или вообще в какой-либо определенной манере. Справедливости ради нужно отметить, что причина моей неопределённости была не во мне. Целое поколение моих современников пребывало в такой же неопределённости.

Первые декады двадцатого века были отмечены духовным вакуумом. Все этические суждения, ставшие привычными для Европы за много веков, теперь стали аморфными под влиянием ужасных событий 1914-1918 годов, причём никакой новой системы ценностей ещё не предвиделось. В воздухе витало ощущение хрупкости и ненадежности — дурное предчувствие социальных и интеллектуальных перемен, вселявших переживания и сомнения в возможности человечества впредь устанавливать какое-либо постоянство в своем мышлении и стремлении. Казалось, что всех несёт какой-то бесформенный поток, и молодежь в своих духовных исканиях нигде не могла найти для себя опору. В отсутствие сколько-нибудь надежных моральных стандартов никто не мог дать нам, молодому поколению, удовлетворительные ответы на множество вопросов, которые озадачивали нас.

Познание есть всё, утверждала наука, забыв, что познание без нравственной цели может привести только к хаосу. Общественные реформаторы, революционеры, коммунисты, каждый из которых, безусловно, хотел сделать мир лучше и счастливее, мыслили только внешними, социальными и экономическими, категориями; и для того, чтобы устранить этот недостаток, они подняли свою «материалистическую концепцию истории» до уровня новой анти-метафизической метафизики.

С другой стороны, традиционно религиозные люди не придумали ничего лучше, чем присваивание своему Богу качеств, выведенных из привычного им склада мышления, уже давно ставшего ригидным и бессмысленным; и когда нам, молодому поколению, стало видно, что эти провозглашаемые божественные качества явно противоречат всему происходящему в мире вокруг нас, мы сказали себе: «Движущие силы судьбы, по всей видимости, совсем не похожи на качества, приписываемые Богу, следовательно, Бога нет». И лишь немногих осенила мысль, что причиной всей этой неразберихи, вероятно, является произвол фарисействующих хранителей веры, наделивших себя правом «определять» сущность Бога и, облачив Его в свою одежду, отделивших Его от человека и его предназначения.

В масштабе отдельной личности подобное этическое непостоянство могло привести либо к полному нравственному беспределу и цинизму, либо же к поиску креативного собственного видения того, какой должна быть праведная жизнь.

Возможно, инстинктивное осознание этого косвенным образом стало причиной того, что я выбрал историю искусства в качестве основного предмета в университете. Главная цель искусства, как я полагал, в том и состояла, чтобы помочь нам увидеть логичную целостную картину, которая должна скрываться за фрагментарным рисунком событий, выдаваемым нам нашим сознанием и который, как я себе представлял, не мог быть сформулирован в адекватном виде посредством нашего абстрактного мышления. Однако курсы, которые я посещал, не удовлетворяли меня. Моих профессоров, среди которых были такие выдающиеся в своих областях ученые, как Стржиговский и Дворак, больше интересовало познание эстетических законов, управлявших процессом художественного творчества, нежели раскрытие его глубочайших духовных импульсов: иными словами, их подход к искусству, на мой взгляд, был слишком ограничен вопросом форм, посредством которых оно выражалось.

Заключения психоанализа, которым я увлекся в тот период своей юношеской растерянности, в равной степени, хотя и по другим причинам, не удовлетворяли меня. Безусловно, в те времена психоанализ представлял собой интеллектуальную революцию первой величины, и интуитивно чувствовалось, что эти распахнутые настежь новые двери познания, доселе находившиеся на замке, готовы были глубоко повлиять или даже полностью изменить человеческое понимание бытия и социального окружения. Открытие роли, которую подсознательные влечения играют в формировании личности, вне всякого сомнения, показало пути к более глубокому самопознанию, нежели предложенные ранее психологические теории. Я был готов признать всё это.

Идеи Фрейда отравляли мой молодой разум, как крепкое вино, и вечерами я засиживался в венских кафе, слушая захватывающие дискуссии пионеров психоанализа, таких как Альфред Адлер, Вильгельм Штекель и Отто Гросс. И хотя я не пытался оспорить правильность этих аналитических принципов, меня всегда беспокоила интеллектуальная надменность этой новой науки, пытавшейся свести все тайны человеческой личности к простой цепочке нейрогенетических реакций. Философские «выводы», к которым пришли основатель этой науки и его последователи, казались мне слишком банальными, слишком уверенными и чересчур упрощенными для того, чтобы даже приблизиться к познанию высших истин; ну и конечно, они не указывали какой-либо новый путь к праведной жизни.

Несмотря на то, что такого рода проблемы часто занимали мои мысли, они не доставляли мне беспокойства. Я никогда не предавался метафизическим рассуждениям и не занимался сознательным поиском абстрактных «истин». Мои интересы всегда лежали в плоскости обозримого и ощутимого: люди, поступки и отношения. Именно в тот период я начал открывать для себя отношения с женщинами.

В процессе полного развала общепринятых представлений об общественных нравах, начавшегося после Первой мировой войны, многие ограничения в общении между полами утратили свою силу. На мой взгляд, произошло не столько восстание против чопорности девятнадцатого века, сколько пассивный откат из обычного состояния, в котором определенные нравственные нормы казались вечными и неоспоримыми, к таким социальным условиям, когда любую вещь можно было поставить под сомнение: маятник качнулся от вчерашней обнадеживающей веры в непрерывность человеческого прогресса в сторону горькой разочарованности Шпенглера, нравственного релятивизма Ницше и духовному нигилизму, взращенному психоанализом.

Вспоминая те первые послевоенные годы, мне кажется, что юноши и девушки, с большим энтузиазмом говорившие и писавшие «о свободе тела», были весьма далеки от кипящего духа древнегреческого Пана, к которому они так часто взывали: их восторг был слишком застенчивым для того, чтобы стать неудержимым, и слишком праздным для того, чтобы стать революционным. Их сексуальные отношения, как правило, были легкомысленными — прозаичная обыденность, зачастую приводившая к сексуальной распущенности.

Даже если бы я был связан пережитками традиционной морали, мне было крайне тяжело не попасть под влияние тенденции, получившей столь широкое распространение; и поэтому, как и многие другие представители моего поколения, я упивался тем, что тогда понималось как «бунт против бессмысленных обычаев». Флирт легко перерастал в любовные романы, а романы иногда превращались в страсть. Не думаю, что в юности я был распутником, поскольку во всех моих любовных отношениях, какими бы хрупкими и мимолетными они ни были, всегда присутствовал едва уловимый, но настойчивый луч надежды на то, что страшная изоляция, столь явно отделяющая людей друг от друга, в один прекрасный день может быть нарушена соединением одного мужчины с одной женщиной.

* * *

Мое беспокойство росло, и мне становилось все труднее продолжать занятия в университете. В конце концов я решил полностью прекратить учебу и попробовать себя в журналистике. Мой отец с более убедительными доводами, чем я тогда готов был принять, решительно выступил против моих планов, сославшись на то, что перед принятием решения по поводу писательской карьеры, следовало бы для начала доказать себе, что я действительно умею писать; «да и в любом случае», как он подытожил во время одной из наших острых дискуссий, «защита докторской диссертации еще никому не помешала стать успешным писателем». Его рассуждения были обоснованными, но я был еще слишком молод, полон надежд и неугомонен. Когда мне стало ясно, что он не собирается менять своего мнения, мне ничего не оставалось, кроме как начать жить по-своему. Не сообщив никому о своих намерениях, летом 1920 года я попрощался с Веной и сел на поезд в Прагу.

Кроме личных вещей, при мне было только бриллиантовое кольцо, которое осталось мне от мамы, скончавшейся годом ранее. Кольцо я продал, воспользовавшись любезной услугой официанта в самом известном литературном кафе Праги. Скорее всего, меня тогда основательно облапошили, но вырученная сумма показалась мне целым состоянием. С этим состоянием в кармане я и продолжил свой путь в Берлин, где мои венские друзья ввели меня в магический круг литераторов и художников в старом кафе «Дез Вестенс».

Я понимал, что с этого момента мог рассчитывать только на самого себя; я больше не ожидал и не собирался принимать финансовую помощь от семьи. Спустя несколько недель, когда мой отец немного приостыл, он написал мне: «Я уже вижу, как в один день ты кончишь бродягой в какой-нибудь дорожной канаве», — на что я ответил: «Дорожная канава не для меня, я буду на вершине успеха». Я не имел ни малейшего представления о том, как я достигну вершины, но я знал, что хотел стать писателем, и, конечно же, у меня не было сомнений в том, что мир букв готов был принять меня в свои объятия.

Спустя несколько месяцев я истратил все свои деньги и принялся подыскивать себе работу. Для молодого человека, желающего заниматься журналистикой, работа в одной из ежедневных газет была отличным вариантом, однако, как потом выяснилось, я для них и вовсе не представлял никакого «варианта». Да и выяснилось это не сразу. Целыми неделями я бродил по тротуарам Берлина, поскольку плата за подземку или трамвай для меня к тому времени стала проблематичной, проводил несчитанное множество унизительных собеседований с главными редакторами, новостными редакторами, редакторами отделов, пока не понял, что у неопытного юнца, не имевшего и строчки печатного опыта за спиной, не было ни малейшего шанса, разве только чудом, получить пропуск в святая святых газетной редакции. Но чуда не происходило. Вместо этого я свыкся с чувством голода и провел несколько недель почти только на одном чае и двух булочках, которые домовладелица предлагала мне на завтрак.

Мои друзья-литераторы из кафе «Дез Вестенс» не могли ничем помочь зеленому, неопытному мечтателю, да и в большинстве случаев их собственное положение не особо отличалось от моего. Планируя день ото дня в свободном полете, пребывая на краю пропасти, они сами изо всех сил пытались держать голову над водой. Иногда, после внезапной выручки за удачную статью или от продажи картины, то один, то другой закатывали пивную вечеринку с сардельками и приглашали меня разделить с ними неожиданную наживу; или же какой-нибудь богатый сноб приглашал к себе домой на ужин всех нас, табор причудливых интеллектуалов, и таращился на нас с благоговением, пока мы набивали свои пустые желудки канапе с икрой и шампанским, отдавая должное за щедрость нашего хозяина умной речью и «откровением о жизни богемы».

Однако такие пиршества были исключением. Как правило, в обычные дни я просто-напросто голодал, а ночью мои сны наполнялись жареным мясом, сардельками и толстыми ломтиками хлеба с маслом. Несколько раз меня тянуло написать отцу и попросить его о помощи, в чем он явно не отказал бы, но каждый раз меня одолевала гордыня и вместо этого я писал ему о своей прекрасной работе и отличной зарплате…

Наконец, мне подвернулась удача. Меня познакомили с кинорежиссером Ф. В. Мурнау, который в то время как раз приобретал известность (это произошло за год то того, как Голливуд привел его к еще большей славе и преждевременной трагической смерти); и Мурнау со свойственной ему причудливой импульсивностью, располагавшей к нему всех его друзей, сразу же обратил внимание на молодого человека, который столь рьяно и оптимистично смотрел в глаза невзгодам на пути к своему будущему. Он спросил, не желаю ли я поработать под его руководством над новой картиной, съёмки которой должны были вот-вот начаться, и, несмотря на то, что работа была лишь временной, я увидел передо мною раскрывшиеся врата небесные, когда запинаясь ответил: «Да, я готов».

На протяжении двух славных месяцев, не зная финансовых трудностей и погрузившись полностью в множество пышных впечатлений, не сравнимых ни с чем в моей жизни, я работал ассистентом Мурнау. Каждый день добавлял мне уверенности в себе; и она, конечно же, не убавилась от того, что главная героиня фильма, широко известная и очень красивая актриса, была не против заигрывания с молодым ассистентом режиссёра. Когда работа над фильмом была завершена и Мурнау нужно было ехать за границу для работы над новым проектом, я попрощался с ним с твердой уверенностью, что мои худшие дни были уже позади.

Спустя некоторое время мой близкий друг Антон Кух, журналист из Вены, недавно получивший известность в качестве театрального критика в Берлине, пригласил меня поработать совместно над сценарием для фильма, который ему поручили написать. Я принял предложение с большим энтузиазмом и, как я помню, вложил в текст много труда; во всяком случае, продюсер, поручивший нам это задание, охотно заплатил нам обговоренную сумму, и мы с Антоном поделили её пополам.

Для того чтобы отметить наш «пропуск в мир кино», мы организовали вечеринку в одном из самых престижных ресторанов Берлина, но когда нам выписали счет, оказалось, что мы потратили почти все заработанные деньги на лобстеров, икру и французские вина. Но удача еще не отвернулась от нас. Мы немедленно приступили к написанию очередного сценария — вымышленной истории вокруг личности Бальзака с диковинными, нереальными событиями, происшедшими с ним, и сразу же, в день завершения работы, нашли покупателя. На этот раз я отказался «отмечать» наш успех и отправился отдохнуть на несколько недель к Баварским озерам.

Ещё через год, прошедший не без приключений, с падениями и взлётами, на всякого рода временных работах в разных городах Центральной Европы, мне в конце концов удалось пробиться в мир журналистики.